Выдернув нож, я немного подался вперед и именно тогда заметил, что волосы у него под полями цилиндра ярко-рыжего оттенка, как и аккуратно подстриженные бакенбарды. Прежде чем мягко повалиться на бок, мужчина посмотрел на меня. Причем посмотрел — клянусь! — с улыбкой, хотя впоследствии по здравом размышлении я решил, что у него просто непроизвольно сократились лицевые мускулы, когда я выдернул лезвие из шеи.
Освещенный тонким бледно-желтым лучом газового фонаря в самом конце переулка, он лежал в медленно расползающейся луже темной крови, которая странно контрастировала с морковно-рыжими волосами и бакенбардами. Он был мертв, вне всяких сомнений.
Несколько мгновений я стоял, настороженно озираясь вокруг. Не раздастся ли какой звук позади, в темной глубине переулка? Не заметил ли кто меня? Нет, все тихо. Снова надев перчатки, я бросил нож сквозь канализационную решетку и быстро спустился по тускло освещенным ступенькам, чтобы раствориться в безликой толчее Стрэнда.
Теперь я знал, что способен на убийство, но не испытывал никакого удовольствия. Бедняга не сделал мне ничего плохого. Просто судьба была против него — вместе с цветом волос, который, как я понял позже, и привлек мое внимание роковым образом. Тем вечером наши с ним пути, к несчастью для него, пересеклись на Треднидл-стрит, и он стал объектом моего бесповоротного намерения совершить убийство. Но не попадись мне он, я бы убил кого-нибудь другого.
Я до последнего момента не знал наверное, способен ли я на столь ужасное деяние, и мне было совершенно необходимо избавиться от всяких сомнений по данному поводу. Убийство рыжеволосого являлось своего рода проверкой, экспериментом, призванным доказать, что я могу лишить жизни ближнего и избежать наказания. Когда я в следующий раз подниму руку во гневе, мне надлежит действовать столь же быстро и решительно; только тогда передо мной будет не незнакомец, а человек, которого я считаю своим врагом.
И мне нельзя сплоховать.
Первым на моей памяти словом, употребленным для моей характеристики, было «изобретательный».
Его произнес Том Грексби, мой любимый старый учитель, в разговоре с моей матушкой. Они стояли под древним каштаном, накрывавшим тенью узкую дорожку, что вела к нашему дому. Скрытый от глаз, я сидел над ними, уютно устроившись в развилке ветвей, в своем «вороньем гнезде». Оттуда я часами мог смотреть на безбрежное море за скалистыми утесами, мечтая однажды отправиться в плавание, дабы выяснить, что скрывается за бескрайней дугой горизонта.
В тот день, жаркий, безветренный и тихий, я увидел, как матушка идет по дорожке к калитке, положив на плечо раскрытый кружевной зонтик. Ко времени, когда она достигла калитки, старый Том с задышливым пыхтеньем поднялся на холм по тропе, ведущей от церкви. Поскольку Том взял меня под опеку совсем недавно, я предположил, что матушка увидела его из окна и нарочно вышла справиться о моих успехах.
— Он в высшей степени изобретательный молодой человек, — услышал я ответ на ее вопрос.
Позже я спросил у нее, что значит «изобретательный».
— Это значит, что ты умеешь ловко управляться с разными делами, — сказала она, и я остался доволен: похоже, это качество ценилось в мире взрослых.
— А папа был изобретательным? — спросил я.
Вместо ответа матушка велела мне бежать поиграть — мол, ей надо работать.
В детстве матушка часто ласковым, но решительным голосом отправляла меня «поиграть», и потому я проводил уйму времени, развлекая сам себя. Летом я предавался мечтам в своем укрытии среди каштановых ветвей или под присмотром Бет, нашей служанки на все руки, исследовал берег под скалой. Зимой, закутавшись в старую клетчатую шаль и усевшись у окна, я до головной боли зачитывался «Чудесами маленького мира» Уэнли, «Приключениями Гулливера» или «Путем паломника» (страстно любимой книгой, пленявшей мое воображение); изредка отрываясь от чтения, я смотрел на свинцовое море и гадал, далеко ли за горизонтом и в какой стороне находится страна гуигнгнмов или Город Разрушения и возможно ли доплыть до них на отходящем из Веймута пакетботе. Понятия не имею, почему название «Город Разрушения» казалось мне столь чарующим, ведь меня приводило в ужас христианское пророчество, что он будет сожжен небесным огнем, и я часто воображал, что такая же участь может постигнуть нашу деревушку. Вдобавок, опять-таки не знаю почему, все детство меня преследовали слова Паломника, обращенные к Евангелисту: «Я обречен умереть, а по смерти предстать перед судом, но я не желаю первого и не готов ко второму». Я знал, что при всей своей загадочности слова эти выражают некую страшную правду, и часто повторял их про себя, точно магическое заклинание, когда лежал в развилке каштановых ветвей или в кровати либо гулял по открытому ветрам берегу под скалой.
Еще мне часто грезилась незнакомая местность, фантастическая и недосягаемая, но все же отчетливо зримая и странно знакомая, словно послевкусие на языке. Я вдруг оказывался перед огромным зданием, полузамком-полудворцом, обиталищем некоего древнего рода — оно щетинилось изукрашенными шпилями, крепостными вышками и восхитительными серыми башнями с диковинными куполами, взмывающими высоко к небу и будто пронзающими самый небесный свод. В моих грезах там всегда царило лето, прекрасное бесконечное лето, и в небе кружили белые птицы, и рядом простирался огромный темный пруд, окруженный высокими стенами. Чудесный замок не имел ни названия, ни привязки к какой-либо стране, реальной или вымышленной. Он не описывался ни в одной из прочитанных мной книг и ни в одной из историй, мне рассказанных. Кто жил в нем — какой-нибудь король или халиф? — я не знал. Однако я был уверен, что он существует где-то на свете и что однажды я увижу его воочию.